От Дурмштранга - отказано со ссылкой на предыдущий опыт, при том, что такового опыта не было: обе игры той же мг, на которые я заявлялся, были перенесены Подняло настроение, хотя должно было наоборот - я нежно люблю вервольфов, а поиграть их всё никак не удаётся. От Легенды о принце - отказано, но и там я не успел упороться ни в одну из трёх ролей, которые выбирал поочерёдно. Сезон обещает быть свободным: как встретишь, так и проведёшь.
В пятницу я докупал необходимые препараты для медблока - ни разу ещё не вывозил настолько объёмную целятню, в итоге половина оной выделялась мастерами, половина не пригодилась. Собрал рюкзак и две сумки и поехал ловить Птаху на Ярославском. Поужинав в KFC, мы дождались экспресса до Пушкина и ещё в пути узнали от ТМП о начале парада. В такси я вспомнил, что уже играл в Салюте вампирку от H&G. Пропустить парад - довольно неудобно: кого-то не узнаёшь, все не узнают тебя, - зато весь тюремный лазарет был в нашем распоряжении. Впрочем, первую ночь я всё равно спал в прикиде, на больничной койке. Приятный бонус редких игр, идущих нон-стоп, - персонажные сны.
Ехал я с наивной уверенностью, что через пару игровых часов меня расстреляют, потому что с таким анамнезом долго не живут. Я даже не брал никакого прикида, кроме расстрельной рубахи. Но нет: ни у кого не возникло вопроса, откуда раненый юнош знал о планах покушения на Каминского, о которых обычно не треплются на всех углах. И даже когда в истории появился-таки второй участник, ЧК скушал легенду о том, что вооружённый человек "случайно" оказался на месте покушения! Мне стоило ещё на Лабиринте зарубить на носу, что, во-первых, с тобой будут играть трэш, только если у тебя есть яйца, а во-вторых, игроки - не технический "тёмный блок" и предпочитают быть добрыми докторами и "хорошими полицейскими". Спасибо Гризке за то, что я всё же не только играл пациента.
Но - я много что могу играть на историчках, а на коммунизм моя сова натягивается со скрипом, поэтому я и пошёл играть этого "эльфа в Ангбанде", фантастически незамутнённого, который как был сочувствующим делу партии, так и остался. Порой сожалеешь, когда персонаж погибает; в этом случае я не понимаю, для чего он выжил. Он явно не стоил тех, кто его спасал. Читать дальшеМне совсем не хочется, чтобы он превращался в шестерёнку системы, которая будет о контре докладывать заблаговременно, пока она ещё ничего не натворила, - а к этому всё идёт. Если, конечно, до него не доберутся подпольщики, которым он сорвал покушение, или не расстреляют свои же за излишнее рвение после письма в Москву, или не прилетит по его родителям, - но первое правильнее всего.
Отперсонажный отчёт Алексея Подласова, мальчика-который-выжил
Фамилия у меня лошадиная, запомнить легко: Алексей Всеволодович Подласов. Года рождения 98-го. Отец - профессор Всеволод Игнатьевич Подласов, врач, преподаёт в Медицинской академии. До Революции был видным деятелем Охотничьего общества, после дачу пришлось уступить новой власти, собак раздать по знакомым, и только одного английского пойнтера отец взял к себе в городскую квартиру. Мать - Мария Игоревна, в девичестве Елизарова, не работает, состоит в благотворительной организации, вяжет шапки для малоимущих, всё больше детские. Я выучился в Шестой закрытой мужской гимназии с филологическим уклоном - ныне это трудовое училище - на преподавателя. В гимназии у нас был революционный кружок, мы рисовали листовки.
По окончании обучения один из старших товарищей устроил меня секретарём в городской гарнизон - теперь правильно говорить "комендатуру": сказал, что нужен грамотный человек. Бывало, мама напечёт пирожков, а я их все раздам мужикам - они всегда радовались и всё норовили угостить водкой. С прежними сокурсниками я виделся нечасто; кто-то также подался на службу, кто-то никак не мог найти заработок, в особенности по творческой профессии, кто-то уехал. Однажды в кабаке, где мы ещё лекции когда-то прогуливали, мы встретились с Федькой Соломатом, Гришкой Опричкиным и Костей Хомовым. Федька в нашем кружке был главным - он вовсе хотел в матросы, но отец настоял на его поступлении в гимназию, хотя учился тот из рук вон плохо. А потом отца Федьки расстреляли за то, что он счёт в каком-то зарубежном банке на нужды белой армии переписал. И Федьку словно переключило с одной полярности на другую. Гришка тоже зажёгся, а тихий Костя примкнул за компанию.
Федька говорил, что Революция пошла совсем не по тому пути, в который мы верили, обещала порядок, но обманула и устроила беспредел, и нужно ставить ей палки в колёса. Говорил, что знает людей, планирующих покушение на главу ЧК, и будет им помогать. Я подумал, что если донесу на них куда следует - всех моих друзей немедленно расстреляют, и решил их остановить. Прикинулся сочувствующим и стал вхож на собрания контрреволюционеров, называвших друг друга в основном прозвищами. Друзьям я всякий раз напоминал, что дело смертельно опасное, а им бы ещё жить да жить, но они привыкли, что я вечно обо всех забочусь, и отвечали, что справятся и волноваться не о чем. Первоначальные планы сорвались, когда главу ЧК неожиданно убили, но расходиться заговорщики не желали. Новой мишенью стал едва вступивший в должность товарищ Каминский.
Я понял, что покушение состоится во что бы то ни стало, и задумал предупредить товарища Каминского. Поскольку стрелять я не умел, террористы назначили меня связным - я должен был донести от наблюдателей стрелкам нужное время нападения. В день покушения я назвал стрелкам неверное время, чтобы выиграть фору, и, дождавшись появления Каминского, направился к нему навстречу. Но я выдал себя, должно быть, быстрым шагом и не успел к нему приблизиться, как у меня из-за спины загремели выстрелы. Чекисты, сопровождавшие товарища Каминского, начали стрелять в ответ. Я замер посреди перестрелки, и одна из первых же пуль - я даже не заметил, с какой стороны - попала мне в живот. Я упал, потерял сознание и более ничего не помнил.
Очнулся я на койке под простынёй. Склонившийся надо мной человек в белом халате сказал, что это не больница, а тюремный блок ЧК. Я спросил, не пострадал ли кто-то ещё, но он знал только, что товарищ Каминский в порядке. Доктор принёс мне обезболивающего, представился Сергеем Ивановичем и поинтересовался, как я здесь оказался. Когда он уходил, снаружи слышны были женские крики - одна называла Каминского детоубийцей и грозила, что и на него найдётся управа, другая просила воды. А когда я с ним разговаривал, становилось легче терпеть боль, так что чего только я ему ни нарассказывал из своего детства - и о том, как отец из леса зайчонка принёс и заяц потом за ним ходил по пятам, и как друг отца, художник, барану рога кумачом выкрасил, а тот стадо вышел встречать и коров распугал. Едва я во время разговора неловко пошевелился и застонал, доктор меня родным назвал. А стоило мне обмолвиться, что я в детстве мечтал романы писать, - взял с меня обещание, что я по выздоровлении снова возьмусь за перо.
Сергей Иванович допоздна работал, разбирая новое поступление лекарств, и даже отдыхал, не гася света, поскольку в любой момент к нему могли привести пациента; я не знал, когда же он спит и спит ли вовсе. Сперва привели монашку, упавшую в обморок. Она сказала, что ничего о себе не помнит, и лишь иногда видит красочные сны, а в городе всякая улица и каждый дом кажутся ей знакомыми, - но как только старается вспоминать, у неё начинается мигрень вплоть до потери сознания. Доктор её терпеливо выслушал, посоветовал ей обратиться в больницу и дал ей мандарин. Затем принесли раненого рабочего. Он под морфием звал маму и всё повторял, что хрень какая-то творится и что так нельзя. Матрос со звонким именем Иннокентий Акакиевич, которого приставили этого рабочего охранять, присел ко мне на койку и сообщил, что в комендатуре скучают по моим пирожкам, обещал передать туда весточку.
Доктор запирал меня, уходя, и только раз оставил наедине с зашедшим ко мне следователем, товарищем Майским. Он занёс в дело моё имя и профессию, спросил об именах и занятиях родителей, я честно назвал их людьми среднего достатка; о происхождении и партийности родителей не спрашивал. Поинтересовался только, почему я сам до сих пор не вступил в партию. Я не мог ему сказать, что меня отец просит в это не лезть, и пообещал, что вступлю. Ему, как и доктору, я, конечно, сказал, что о том, на какой улице убийцы будут ждать Каминского, я случайно подслушал в кабаке за несколько часов до покушения, никому доложить не успел бы и потому вмешался сам. Товарищ Майский мне, казалось, поверил. От напряжения - говорить приходилось громче - делалось холодно, но ради того, чтобы следствие закончилось, можно было и потерпеть. Сергей Иванович говорил, что мне надлежит ещё две недели восстанавливаться и что меня следует перевести обратно в больницу, где меня оперировали. Товарищ Майский дал добро. Нашли носилки, и матрос Иннокентий Акакиевич помог меня перенести, своим бушлатом укрыл, чтоб я не замёрз дорогой, и свою бескозырку нахлобучил.
В Мариинской больнице улыбчивая девушка сменила мне перевязку и оставила отдыхать. Не прошло и часа, как в больницу явились люди из ЧК и стали требовать вернуть меня назад, говорили, будто это я стрелял в товарища Каминского, и спрашивали, как скоро я поправлюсь достаточно, чтобы провести допрос с пристрастием. Врач Вера Сергеевна им сказала, будто я нахожусь под морфием и ещё долго буду не в состоянии не то что встать, но и связно отвечать на вопросы. Чекисты ушли ни с чем. Я пояснил своим спасителям, что вовсе не стрелял, при мне даже оружия не было, а те посоветовали мне притворяться, что меня всё время держат под морфием, иначе заберут и будут пытать. Сказали - чем дольше я пролежу в больнице, тем вернее про меня забудут. Целую вечность провести на койке не хотелось: родители наверняка беспокоились о том, где я. Но и жить хотелось, и не хотелось выдать друзей под пытками, так что я подчинился.
Это было непросто. Когда заходил Сергей Иванович и Вера Сергеевна говорила ему, будто у меня начались осложнения, я хотел дать ему знать о том, что у меня на самом деле всё в порядке, но он уходил, не подходя ко мне. Навещал меня и товарищ Верещагин, военспец комендатуры. Вместе с ним был чекист, поэтому мне приходилось держать язык за зубами и делать вид, что я в полубессознательном состоянии. Товарищ Верещагин присел у моего изголовья, говорил, что все меня ждут и что я непременно должен поправиться. Вера Сергеевна стояла над ним и настойчиво повторяла, что я его не слышу и ничего не понимаю, кроме разве что слова "водка", и что разговаривать я пока не могу, а только несу бред. Как выглядит бред, я видел в детстве у пациентов отца, но ничего путного изобразить бы не смог, потому как был слишком растроган. Я всё же сказал товарищу Верещагину, что держусь, вернусь, и что-то ещё односложное.
Вообще в больнице ко мне относились хорошо и - может быть, именно поэтому - не стеснялись при мне контрреволюционных высказываний, хоть и знали, что я служил в комендатуре. Настроения при этом царили там заразительно лёгкие. Обе девушки, работавшие там, и помогавший им товарищ Воронецкий много шутили, хотя трудились не покладая рук. Вот, например, протекала крыша у окна, и приходилось подставлять таз. Всё время было слышно, как в этот таз капает вода, словно под окном туда-сюда водят подкованную лошадь, и Воронецкий регулярно выливал его. Как-то он спросил, что с этой водой делать, и кто-то предложил сдать её в ЧК, а я ответил, что у выражения "накапать в ЧК" появился новый смысл. Один раз я даже пожаловался, что мне больно столько смеяться.
И люди в больнице работали удивительные, как будто из иного времени. Над товарищем Воронецким подшучивали, что он кого угодно может научить говорить на латыни и по-гречески. А доктор Александра фон Крейц приехала откуда-то издалека, из Черкасска или вроде, яростно выпроваживала из больницы посторонних и жаловалась самому товарищу Бокию, когда он заходил справиться о снабжении, на поведение чекистов. Вера Сергеевна делала ей замечания по-французски, затем они перешли на английский, а товарищ Бокий поддержал разговор. И так фон Крейц с товарищем Бокием некоторое время ещё спорили о чём-то на английском, покуда у него не закончилось терпение. Я мог бы их понять, если бы прислушивался - отец учил меня языкам, - но подслушивать не хотел.
Заходила та самая монашка с потерей памяти, которую я видел у Сергея Ивановича. Заходила и другая, с просьбой пристроить беспризорницу учиться на медицинскую сестру. Были и ещё посетители и пациенты. А как-то под утро принесли раненого чекиста и положили на соседнюю койку. Я уже шёл на поправку - две недели почти минуло - и, как только с ним закончили и потушили свет, заснул. Снилось, что у меня берут кровь и красная капля падает на белую простынь, потом ставят в задницу укол и отпускают из больницы; и я во сне возвращаюсь на службу, а там мне дают ответственное задание по телефону, так что я одной рукой держу чёрную трубку, а другой заполняю бланки, и уточняю что-то. А наутро, проснувшись, я услышал новость, что ночью был убит товарищ Каминский. Ведь из-за меня был убит, из-за того, что я не донёс вовремя о злоумышленниках и они всё же до него добрались. А теперь уже поздно - и что если они ещё кого-нибудь убьют?..
Читали вслух свежую газету - а я ещё прежней не читал, и когда в прошлом месяце читали её, то прервались на очередного пациента. Потом ко мне зашёл товарищ Майский, обрадовал известием, что меня оправдали и можно меня из больницы выпускать (другие чекисты прежде него всерьёз наказывали врачам за мной следить, чтобы я не сбежал и над собой насилия не учинил), и сказал, чтобы я отметился в ЧК и возвращался на службу. Спросил, могу ли я ходить - я ответил, что не очень, но до ЧК дойду и работать смогу. Вера Сергеевна для проформы запросила у товарища Майского бумажку о моём освобождении и, получив её, согласилась меня выписать. Я поблагодарил врачей за заботу и отправился в ЧК. Там без лишней бюрократии мне велели отправиться прямиком в комендатуру. Я лишь заглянул в тюремный блок - забрать конфискованные вещи и переодеться, да навестить Сергея Ивановича. Он был рад меня видеть в добром здравии, и я его также. Пообещав захаживать, как буду по службе оказываться в ЧК, я поспешил в комендатуру.
Проходя мимо Столовой №1, средоточия петроградской жизни, я снова встретил матроса Иннокентия Акакиевича. Он, как и прежде, бездельничал и при этом горел желанием взяться за любое дело. Он и проводил меня до комендатуры, прямиком к товарищу комиссару Обручеву. За почти месяц моего отсутствия по ранению комендатура наняла нового секретаря: товарищ Гика, с косой ниже пояса и в круглых очках, тепло меня встретила и была готова ввести в курс дел. Товарищ комиссар поручил мне первым делом явиться в Горисполком и получить трудовую книжку. Отыскав Горисполком, я заявил, что восстанавливаюсь на рабочем месте секретаря комендатуры, заполнил книжку, печать получил и возвратился к товарищу комиссару за подписью. Вскоре к нему зашёл посетитель обсудить какое-то секретное военное дело, и он сказал всем посторонним выйти. Я испугался было, что мне из-за снятого обвинения не доверяют, но это всех касалось, и я ушёл прохлаждаться в Столовой.
В Столовой, что раньше называлась кафе "Цветок Парижа", играли дореволюционные пластинки с романсами и манили дореволюционные конфеты - чутка подсохшие, но всё ещё такие шоколадные. Но у меня не было ни гроша, поэтому я пил воду и глазел на горожан. Вскоре зашёл доктор Нестеренко, Сергей Иванович. Вид у него был ещё более измождённый, чем прежде, так что я испугался, не болен ли он, но он отвечал, что и завтракал, и спал, просто очень устал. Он взял из стопки верхнюю газету - последний номер - и стал читать. Я вспомнил, что так и не прочёл предыдущего номера и чувствовал себя отставшим от жизни, и нашёл оный в той же стопке. Я бегло дошёл взглядом до того места, где некогда остановилась читавшая газету медсестра. И - всего две строчки в заметке о первом покушении на Каминского: "один (Ф.Соломат) убит, другой (А.Подласов) арестован". Я не мог в это поверить. Зачем только Федька во всё это влез?..
Фамилия была редкой, ошибки быть не могло, и всё же у каждого, кто подсаживался поблизости, я спрашивал, что они слышали об этом происшествии, не было ли какого опровержения. Все только плечами пожимали. А я то комкал, то разглаживал пальцами газетную страницу, стараясь сдержать слёзы. Федька тоже погиб из-за меня. Из-за того, что стрелки обнаружили себя, догадавшись о срыве покушения. Конечно, я не говорил об этом вслух, а лишь о том, что мы учились вместе. Но когда Сергей Иванович обратил внимание на то, что со мной происходит, я всё же заплакал. Страшно хотелось рассказать ему всё, а было нельзя - не столько потому, что он служил в ЧК, сколько потому, что вокруг были ещё люди. Сергей Иванович строго сказал, что слезами делу не поможешь, и нужно взять себя в руки и вернуться к работе - ему работа всегда помогает. Ещё сказал, что я должен встать на довольствие и получить апельсин, иначе нехватка витаминов помешает моему выздоровлению. Я согласился, в руки себя взял и пошёл напомнить о себе начальству - попросить дать мне и работы, и пропущенной получки.
Товарищ комиссар действительно дал мне денег, пояснив, что вместо рублёвой купюры теперь купюра в тысячу рублей, и дал апельсин. А также, поскольку бумажной работы для меня не было, дал ответственное поручение - втереться в доверие к белобрысому дворянину с тростью, князю Оленеву, выяснить, не высказывает ли он контрреволюционных мыслей. Как лицу новому, мало замеченному в органах власти, он должен был мне довериться, к тому же я мог упирать на то, что я в ЧК безвинно пострадал. А чтобы он ничего не заподозрил, мне не следовало некоторое время появляться в комендатуре, и сведения я должен был передавать через товарища Гику. Я вернулся в Столовую. Поскольку доктор Нестеренко напомнил мне о моём обещании вернуться к прозе и порекомендовал обратиться в редакцию газеты, я решил, что убью двух зайцев: в редакцию заходит много людей и можно будет познакомиться с Оленевым. Я сказал доктору, что мы с другим секретарём работаем теперь посменно и я смогу в свободное время подвизаться в газете, и предложил идти вместе, потому как нам было по пути и я хотел остаться с ним наедине.
Хотел для того, чтобы отдать ему апельсин, поскольку был уверен, что свои апельсины он отдаёт пациентам и оттого выглядит настолько измученным. Я заявил, будто довольствие получил двойное - как деньгами, так и апельсинами, и даже потратил тут же своё жалование на ту самую конфету, соблазнявшую все органы чувств. Затем, по дороге, я попытался "второй" апельсин отдать доктору, но Сергей Иванович отказался наотрез. Он сказал, что свои апельсины употребляет своевременно и что я обязан усиленно питаться, в том числе есть больше витаминов, иначе я обижу всех докторов, трудившихся над моим выздоровлением. Возразить на это было нечего, я съел свой апельсин у него на глазах, после чего мы расстались и разошлись в разные стороны, и я постучался в двери редакции. Похоже, мне там не особенно были рады: редактор упирала на то, что денег им и так выделяют мало и гонорары они платят маленькие. Но я настаивал, что писать буду не ради выручки, а хоть бы и просто так, перенёс в редакцию собственную машинку и остался.
Им был нужен материал, показывающий ЧК в хорошем свете, который им писать не хотелось, а мне нужно было как-то выразить благодарность всем спасшим меня врачам, поэтому я сел писать краткие воспоминания очевидца, побывавшего в стенах как тюремного лазарета, так и Мариинской больницы. Меня поразило то, что и в редакции в моём присутствии велись контрреволюционные разговоры. Но ни на редакцию, ни на князя Оленева, который если и дефилировал мимо, то исключительно в обществе дам, я доносить не собирался - считал, что за одни только слова нельзя ломать жизнь человеку. Князь держался, конечно, вызывающе - но именно поэтому не казался опасным. Первый вариант статьи редактор забраковала за большое количество воды, прилагательных и наречий, попросила добавить фактов, которые интересны людям, и я сел переписывать, стараясь уместить в указанное число знаков и пресловутые факты, и основную мысль о том, что доктор Сергей Иванович и врачи больницы - настоящие революционеры.
Я только перенабрал первые строчки статьи, от которых не мог отказаться: "Пока контрреволюция отнимает жизни, рядом с нами незаметно работают те, кто жизни спасает. Я своим вторым рождением обязан докторам Мариинской больницы и хирургу тюремного лазарета ЧК товарищу Нестеренко", - как меня прервали на середине фразы. За мной зашли милиционеры и спросили, знаком ли мне человек по фамилии Соломат - "И не пытайтесь сделать вид, будто Вы его не знаете". Я ответил, что покойный Фёдор Соломат был мне знаком - мы вместе учились в гимназии, и именно потому меня так задело неожиданное сообщение о его гибели, что мы немало общались. Им, как и доктору, я сказал, что Фёдор пил со мной накануне покушения, когда я подслушал заговорщиков, и, видимо, пошёл за мной. Им такого объяснения показалось недостаточно, и они велели проследовать за ними для дачи показаний. Я пообещал закончить статью по возвращении и направился под конвоем в ЧК.
Почему-то я был удивительно спокоен. В ЧК у меня врагов не было, и если один раз там уже разобрались, что я невиновен, - значит, разберутся и в другой раз. Милиционеры впустили меня в камеру и, видимо, забыли обо мне. На скамье перед валявшимся на полу матрасом сменялись люди: женщина с акцентом, забывшая в камере свою чёрную шаль, когда её вызвали; хорошо одетый мужчина, в чрезвычайно нервическом состоянии ударивший кулаком о стену и заявивший, что произошла какая-то нелепица. Доктор Нестеренко из-за двери узнал мой голос; раздавались и другие голоса, упоминавшие моё имя и недоумевавшие, кто меня притащил - но милиционеры и мне не представились. Когда кто-то из чекистов заходил в камеру, я терпеливо соглашался подождать, но на обеденное время я остался в одиночестве, и моё терпение начало иссякать. Я мерил шагами крошечную камеру и гнал прочь тревожные мысли. Жутко звучит, но то, что Фёдор был уже мёртв, утешало: это значило, что о нём можно было говорить что угодно.
Наконец, мной поручили заняться товарищу Срубову. Мы проследовали в допросный закуток, и я рассказал о Фёдоре как о человеке чрезвычайно сочувствующем Революции, лидере революционного кружка, добавил, что виделись мы после гимназии нечасто, и описал, как мы сидели в кабаке, где я услышал про планы террористов, как я ушёл, а он остался. Несколько сомневаясь, не рискованно ли утверждать такое наверняка, я всё же заявил, что Фёдор никак не мог стрелять в товарища Каминского и оказался случайной жертвой перестрелки. Я подписал протокол, и меня отпустили. Я настолько не поверил своим ушам, что едва себя не выдал. Можно было возвращаться в редакцию и как ни в чём не бывало продолжать переписывать статью; второй её вариант, впрочем, не особенно отличался от первого. В конце я написал, что доктора превыше всего ценят человеческую жизнь, а работники ЧК превыше всего ставят справедливость. Редактор эту фразу убрала как лозунг - как будто в лозунгах было что-то плохое.
Пока я писал, мимо открытых дверей редакции в сторону больницы пронесли доктора Нестеренко. Раненым он не выглядел, но я всё равно очень заволновался, и редактор сжалилась надо мной и послала в больницу справиться, в чём дело. Дальше коридора меня не пустили, но сказали, что это всего лишь обморок. Когда статья была окончена, оставаться в редакции мне долее не хотелось, но и возвращаться в комендатуру, не выполнив задания, я не мог, поэтому я сказал, что должен появиться на службе, а сам пришёл сидеть у крыльца больницы: отчасти - ждал Сергея Ивановича, отчасти - памятуя о том, что князь Оленев в больнице не раз появлялся, пока я там лежал. Напротив больничного крыльца выстраивалась очередь в приёмную товарища Бокия. Там я заприметил товарища Гику и после того, как повидал вышедшего из больницы Сергея Ивановича и попросил его беречь себя, увязался с ней до комендатуры.
Не успели мы войти, как в комендатуре раздалась стрельба. Перестрелка стремительно выплёскивалась на улицу перед зданием. Я попытался заслонить собой товарища Гику и оттеснить её подальше от пуль, она протестовала, что у неё есть оружие, и пыталась заслонить и оттеснить меня в ответ, - так мы отступили на безопасное расстояние к понабежавшим зевакам и наперегонки помчались за докторами. Показали им дорогу, протолкались сквозь толпу; кто-то из раненых продолжал отстреливаться, кого-то Сергей Иванович уже вытаскивал прямо из-под пуль. Я вызвался помогать перетаскивать раненых в больницу, одного за другим, занимая все свободные койки и торопливо возвращаясь обратно - зажившая рана болела под тяжестью рослых мужчин в форме, но не было времени на передышку. Весь город гудел, в больницу набилось множество представителей власти, - насилу удалось всех утихомирить и начать операции.
Все от мала до велика уже знали, что состоялась перестрелка между военными и ЧК, что первым начал стрелять товарищ Верещагин, и его нигде не могли найти. К счастью, товарищ комиссар Обручев не пострадал. Он рассказал, что чекисты пришли Верещагина арестовывать через голову товарища Бокия, а вместо объяснений выхватили револьверы, и всё завертелось. Я сначала пытался быть чем-то полезным в больнице, разыскивать и подавать инструменты и шовный материал, но получалось у меня это всё равно медленней, чем у медсестёр, посему я решил не путаться под ногами и перевести дух на крыльце. Охранять больницу был приставлен свежий гарнизонный Ланской. Мимо меня и него от больницы к дому врача фон Штерн, практикующей частным порядком, к которой также отнесли кого-то из пострадавших, ходили доктора. И так же свободно, по-хозяйски, и в больницу, и в дом ходил князь Оленев, и вид у него был такой радостный, словно была не перестрелка, а фейерверк. Я недоумевал, чем он так живо интересовался: врачом он не был, а если он был благотворителем, спонсором, то какое он отношение имел к операциям?..
Поговорить с Оленевым так и не удалось, зато, когда я, возвращаясь от больницы, проходил мимо редакции, меня заметили и выдали гонорар за статью - газета была напечатана в аккурат к перестрелке. Целых два рубля - или, по новому счёту, две тысячи. Немного неловко было брать деньги от редакции, куда я внедрился с целью выявления контрреволюции, - с другой стороны, доносить я по-прежнему не собирался и даже сказал, что ничего контрреволюционного в редакции не заметил. В комендатуре нас осталось четверо: товарищ комиссар, военспец Рябушинский и мы с товарищем Гикой, да прибившийся матрос Иннокентий Акакиевич. Для контры это был бы самый подходящий момент, чтобы нанести удар. Мы собрались за водкой обсудить наши дальнейшие действия. Решили консолидироваться с ЧК, чтобы вместе противостоять общему врагу, готовиться к возможным отвлекающим маневрам и террористическим акциям. Товарищ Обручев был настроен пессимистично и только и ждал, когда кто-нибудь зайдёт с бомбой или пулемётом, говорил, что до утра мы не доживём. Затем посетили Горисполком, и товарищ комиссар составил новый список тех сотрудников, кто ещё состоял на довольстве.
Когда товарищи отправились обеспечивать охрану очередной смены на заводе, поскольку чекисты, по словам Иннокентия Акакиевича, охраняли завод из рук вон плохо, я от работы на заводе отвертелся, ссылаясь на недавнее ранение, и уже по традиции отдал рубль за конфету в Столовой. Из Столовой всё происходящее в городе было видно: провели под конвоем на расстрел того рабочего, который звал маму в тюремном лазарете. Говорили, он напал на чекиста. Зашёл выпить кофе доктор Нестеренко, прочитал газету с моей статьёй. Сказал, что чекист товарищ Шенгелая умер в больнице вовсе не от ран - его можно было спасти, - а был отравлен. Вопрошал, каким нелюдем нужно быть, чтобы убить беззащитного человека, лежащего на больничной койке. Мне сразу вспомнилась улыбка князя Оленева, порхавшего между ранеными под носом у красноармейца. Сергей Иванович подтвердил, что никто из гражданских, кроме Оленева, к раненым не подходил - только врачи и медсёстры. А князь очень уж подозрительно справлялся о состоянии пострадавших.
После заводской смены не успела комендатура собраться, как принесли известие, что "взорвали ЧК". Товарищ комиссар распорядился выдвигаться на место происшествия организованно, но у меня всё равно оружия не было, и я не знал, где его взять, и не сумел бы стрелять по живым людям, так что проку от меня в этой организованности было бы мало - а я очень испугался, что и Сергей Иванович мог пострадать при взрыве, поэтому побежал впереди всех. Но всё оказалось не так страшно. Бомба взорвалась во внутреннем дворе ЧК, обрушив крытое крыльцо, и никто не пострадал. От входа в здание остались лишь обугленные руины и повисшее над домами облако пыли и пепла. Некая экзальтированная дама вышла на видное место и сама призналась в том, что устроила взрыв. Её незамедлительно арестовали. Это совсем не было похоже на спланированную операцию контры - скорее, на акт отчаяния отдельного человека. Мои предположения подтвердились, когда я услышал, что у этой женщины ранее расстреляли родственников.
Затем от товарища Обручева я узнал, что товарищ Верещагин признался в том, что он-де белый офицер. Зная Верещагина - нести такой бред он мог, только если перепил до белой горячки или сошёл с ума во время допросов. Товарищ Обручев уже почти добился его освобождения, а теперь спасти его было никак нельзя. Мне не верилось, что человек, который навещал меня в больнице, мог врать нам всем и желать нам зла. Товарищ Обручев также негодовал, что мы пригрели на груди такую гадину, и они с товарищем Гикой захотели взять расстрел предателя на себя или присоединиться к расстрелу, чтобы посмотреть ему в глаза. Когда чекисты проводили мимо товарища Верещагина, мы с ним даже не встретились взглядом, и я не почувствовал ничего, словно его уже не существовало. Товарищи Обручев и Гика ушли вместе с расстрельной командой, а я остался один. Мне снова захотелось поговорить с кем-то о том, что я потерял старшего товарища, которому когда-то доверял, но рядом не было даже доктора Нестеренко.
Когда товарищи вернулись, я улучил время поинтересоваться, только ли меня смущает тот факт, что товарищ Шенгелая был отравлен и, по всей видимости, князем Оленевым. Я никогда не стал бы клеветать, но в этом случае я неотрывно сидел у порога больницы, с заляпанными чужой кровью рукавами после транспортировки раненых, и собственными глазами видел, как в палаты заходил князь, ошибки быть не могло. Товарищ комиссар посоветовал мне как можно скорее сообщить об этом в ЧК и сам сопроводил меня до кабинета новой главы ЧК товарища Гинзбург. Там мне порекомендовали обратиться к товарищу Морозко, который уже вёл дело Оленева. Морозко с помощницей нашлись в городе, неподалёку, у чьей-то запертой парадной. Сперва товарищ Морозко к моему обращению отнёсся подозрительно, но услышав, кто меня направил, вернулся со мной в ЧК и прямо во дворе записал мои свидетельские показания. Я подписал лист и пожелал товарищу удачи в борьбе с контрой. Пользуясь тем, что вместо приёмной ЧК была теперь площадка под открытым небом, я проводил время там, дожидаясь товарища комиссара.
В ЧК было довольно шумно, но в какой-то момент мне показалось, что я слышу крик из запертого помещения без таблички, прямо напротив меня. Я обождал, колеблясь, крик не повторялся, но я подумал, что кому-то может быть нужна помощь, да и голос был как будто знакомым. Я постучался. Дверь сразу же открылась, из неё высунулась рыжая чекистка, которой я прежде не видел, и так обрадовалась моему появлению, словно давно меня дожидалась. Я спросил, не нужно ли позвать врача. Она пригласила меня войти и сказала, что врач уже здесь. Сергей Иванович лежал на полу. Я бросился к нему, говорил, что могу перенести его в больницу или позвать из больницы кого-нибудь, и что больше ничего не могу сделать, потому как не умею оказывать первую помощь; рыжая же настаивала, что я могу ему помочь, и требовала поднять его и посадить на стул, потому что они ещё не договорили. Происходящее в моей голове не укладывалось совершенно. Доктор очнулся и с моей помощью добрался до стула, но с человеком, работающим в ЧК и спасающим людей, нельзя было обращаться так. Значит, происходила либо чудовищная ошибка, либо заведомое преступление.
Я пытался объяснить чекистке, что Сергей Иванович - лучший человек из всех, кто у них есть, и что я ни разу не слышал от него ничего предосудительного. А она смотрела мне прямо в глаза и говорила безумные вещи - что у неё много нераскрытых дел, и она застрелит меня, если доктор не возьмёт вину на себя. Что она должна бросить жирную кость вышестоящим инстанциям, чтобы спасти собственную шкуру. Сергей Иванович уже сдался и говорил, что всё подпишет, но ей этого было мало - она хотела услышать ещё чьи-то имена. Я стоял перед ним, держа ладонь на его плече, просил её оставить его в покое, но долго это продолжаться не могло. Она ударила меня в живот, и я сложился пополам и сел на пол, задыхаясь и цепляясь за доски стены, из которых торчали гвозди. Но держаться на ногах было необходимо, несмотря на мух перед глазами и текущие слёзы. Я ухватился за руку доктора и поднялся. Говорил рыжей, что она - контра и нарочно позорит ЧК, потому что ни один чекист не может обвинять невиновных и вынуждать людей лжесвидетельствовать.
Я был уверен, что если звать на помощь, кто-нибудь непременно услышит и вытащит нас. Товарищ Обручев был где-то поблизости, и другие тоже должны будут рано или поздно меня хватиться. Почему-то, вопреки невыносимой боли, я мыслил удивительно ясно и трезво, - должно быть, так мыслишь во сне, когда кажется, что вот-вот проснёшься и кошмар прекратится сам собой. Я подумал, что если кричать "На помощь!" или "Убивают!", все решат, что контра на допросе тоже может так кричать. Поэтому я отдышался и закричал: "Товарищи!". Рыжая пыталась зажать мне рот. Я что-то бормотал в её ладонь, но кусаться не решился, чтобы не разозлить ещё больше. Так я звал дважды, и ещё дважды она била меня по старой ране, и каждый раз во мне находились силы встать перед ней в полный рост, - меня поддерживала твёрдая вера в то, что правда на стороне моей и доктора, и на неё найдётся управа, и безнаказанной из этого изолятора она не выйдет. Но минуты шли, а никто не приходил.
После очередного удара доктор вскочил и набросился на неё. Я испугался, что она его убьёт, и попытался разнять их и заслонить его, но не успел - она сбила его с ног и наставила на него револьвер. Сказала, что если я сознаюсь во всём, она его отпустит, а если нет - пристрелит. Несколько мгновений я ещё настаивал на том, что всё расскажу, только если она сначала даст доктору уйти, потому как я не мог ей верить и один раз она уже обещала его не трогать; но торговаться с вооружённым - и явно сумасшедшим - человеком бессмысленно, поэтому я сделал то, что она велела: отошёл к дальней стене и заговорил. Доктор просил меня этого не делать, говорил, что мы оба не выйдем отсюда живыми, но если рыжая уже всё знала о моём участии в покушении, Сергей Иванович не должен был страдать из-за меня, а если не знала - то её словам против меня всё равно никто не поверит. Спокойная ясность внутри меня говорила: жизнь врача ценнее жизней террористов, хоть бы они и были мне друзьями, и моей собственной жизни.
Я размеренно говорил, что в первом покушении на товарища Каминского участвовали покойный Фёдор Соломат, Константин Хомов, Григорий Опричкин - и я. Тянул время, казавшееся застывшим. Похоже, именно это рыжая и хотела услышать, потому как она снова потеряла интерес к доктору и приблизилась ко мне. Спросила, смогу ли я это написать. Я попросил бумаги. Откуда-то она достала лист и перо. Я сел на пол так, чтобы заслонять доктора, прижал лист к стене и начал писать, - ни боль, ни страх не изменили мой почерк; напротив, передо мной затеплилась бредовая надежда, что чекистка, получив моё признание, наконец откроет дверь. При этом я увидел лежащий на полу револьвер - либо она забыла о нём, доставая бумагу, либо в нём не было патронов, либо она провоцировала кого-то из нас. Я не был уверен, что успею дотянуться до него и что смогу выстрелить, поэтому рассчитывал на Сергея Ивановича. Он был военным, и только он мог нас спасти.
Я успел написать только собственное имя, и Сергей Иванович действительно атаковал - но не с револьвером, а с ножом или скальпелем. Завязалась короткая потасовка, я видел, как зажатое в его кулаке лезвие полосует чекистке руки и горло. Они выбили дверь и рухнули наружу - доктор упал на неё сверху и продолжал в исступлении бить ножом распростёртое под ним тело, пока какая-то девушка с тростью в руках не оглушила его тяжёлым набалдашником в форме головы грифона. Я выскочил из изолятора. Свет резанул по глазам, шум - по слуху. На меня разом навалились осознание произошедшего и запоздалый ужас близко подступившей гибели. Меня трясло, под жилетом холодило расплывающееся влажное пятно от открывшейся раны. Нервы сдали, я указывал рукой вслед окровавленной рыжей чекистке, которую уносили в больницу, что это контра, самозванка, бандитка, и чтобы её немедленно арестовали. Кто-то из гражданских с красной повязкой народной дружины потянул меня вглубь сбежавшейся толпы, я вырвался, сказав, что я пострадавший и что мне срочно нужно дать показания. Не помню, как меня пропустили или провели в кабинет - я должен был уже давно потерять сознание, и хватало его только на то, чтобы говорить.
Скорчившись на жёстком стуле, зажимая живот ладонью, дрожа и задыхаясь - я был, очевидно, очень жалок, когда сквозь рыдания сбивчиво и бессвязно докладывал кому-то из чекистов, кого даже не мог разглядеть сквозь кровавую муть перед глазами и липкие слёзы, как рыжая чекистка из Москвы - кажется, её звали товарищ Нельсон - избивала доктора и меня и заставляла взять на себя ложные обвинения под дулом револьвера. Упирал на то, что Сергей Иванович никак не мог запятнать себя связями с контрреволюцией, что я писал на себя донос единственно для того, чтобы его не застрелили, и что доктор напал на чекистку с ножом потому, что спасал себя и меня, иначе нас бы там и убили. Меня услышали. Меня поняли. Отдельно отметили то, что жертвой самозванки стал работник ЧК. И позволили мне идти. Когда я вышел, шатаясь, из ЧК, какая-то женщина в чёрном платье поддержала меня и помогла дойти до больницы. Дорогу я не помнил; как меня уложили на стол в реанимационной и поднесли тряпицу, смоченную эфиром, - помнил смутно. Мне зашили рану, привели в чувство при помощи нашатыря и перевели в обычную палату.
Сергея Ивановича в палате уже не было - видимо, он не был ранен, но я очень боялся, что его будут допрашивать. Как только я смог встать, я проковылял наружу, где меня, казалось, уже ждали - спросили по фамилии и пригласили в ЧК. Я был только рад повторить свои показания, если это могло ускорить процесс, - ведь Нельсон, несмотря на порезанное горло, была жива и даже в сознании, и кто знал, кому ещё могла навредить. Меня препроводили в допросную, где я уже бывал, и я тяжело опустился на стул, но тут же попытался встать, когда туда же впустили ту девушку с тростью. Успел ли я сказать, что она ни при чём, или только подумал, - я прямо в допросной потерял сознание, и меня возвратили в больницу. Там меня отхлестали по щекам, привели в чувство, отчитали за то, что я сбежал слишком рано, и велели лежать. Лежать я не хотел и сидел в ногах койки, чтобы не занимать собой нужное пространство, тем паче что в больницу приносили новых раненых из ЧК. В обед врачи оставили меня наедине с кошкой, которую я сумел-таки затащить на колени. Но уйти было нельзя: меня и Нельсон охраняли, сменяясь на посту, милиционеры.
Некоторое время спустя на койку, где я сидел, положили раненого товарища Морозко. Он своё состояние объяснял неосторожностью при допросе и сам признавал, что совершил ошибку. Я также рассказал, что со мной случилось. Он откликнулся, что доктор Сергей Иванович и вправду был хорошим человеком, которого все в ЧК очень уважали. Я настороженно переспросил, почему "был". Товарищ Морозко сообщил, что доктор Нестеренко застрелился. Я не мог поверить, возражал, что такой человек никак не мог совершить самоубийство, что его наверняка убила контра, - но Морозко пояснил, что доктор с револьвером заперся в комнате изнутри и никого с ним на момент выстрела не было. Я всё равно не мог понять, почему человек такой огромной силы и веры, столько переживший и столько сделавший для людей, вдруг так быстро сломался, сдался, не стал бороться. Ведь обвинений мне и ему не выдвигали, он мог прибавить свой голос против Нельсон к моему и добиться справедливости. А теперь выходило, что он тоже погиб из-за меня, как и Федька. Погиб, спасая меня от контры, быть может, впервые пытаясь убить человека... Почему рядом со мной погибали люди, которые были мне близки? Почему я не мог ни защитить их, ни хотя бы отомстить? Я сидел на краю койки, на пол капали слёзы, а я не мог и не хотел их остановить.
Теперь я с удвоенной настойчивостью рвался давать показания, которых от меня хотели, и не мог дождаться, когда меня наконец выпустят. Я чувствовал себя узником - если в прошлый раз доктора берегли от ЧК меня, то кого они берегли на этот раз? Наконец, больницу посетили чекисты и возмущённо поинтересовались, по какой причине я там задерживаюсь. Я не менее возмущённо ответил, что и рад бы выйти, если бы мне позволили. Докторам пришлось подтвердить, что я здоров и могу перемещаться без чрезмерных физических нагрузок. В ЧК я чуть ли не летел впереди сопровождавших. В допросной снова скучала девушка с тростью, товарищ Безымянная. Меня только о ней и спросили - о том, кого она била, зачем да почему. Мне казалось очевидным, что напуганный человек не разбирает, кого глушить, когда ему под ноги человеческий комок выкатывается, и уж точно это делает не со злым умыслом, а без умысла вовсе. Мои слова сверили с её показаниями и отпустили обоих. Но до выхода из ЧК мы не дошли - там началась перестрелка.
Допросная была, похоже, самым безопасным укрытием. Туда мы и отступили, не особенно выглядывая наружу, - второй раз словить шальную пулю мне не улыбалось. Мы представились друг другу, познакомились. Товарищ Безымянная сказала, что ей рано уходить - она хотела поговорить с красивым чекистом. Непременно с красивым, некрасивый ей бы не подошёл. Когда выстрелы стихли, я столкнулся с товарищем Майским и спросил у него, не арестовали ли ещё рыжую бандитку из Москвы. Он ответил, что с товарищем Нельсон разбираться сложно, потому как её направил лично Дзержинский, и по такому делу надо писать в Москву, Дзержинскому или самому Ленину, через Исполком. Я был готов писать Ленину, только бы дошло, только бы остановить эту бестию, чтобы она больше ни с кем не сделала того же, что с доктором Нестеренко. Тем паче что во время перестрелки слышались голоса, что товарищ Нельсон будто ещё кого-то убить пыталась - где это видано, чтобы за преступницей не следили потому только, что она злоупотребляет доверием Феликса Эдмундовича?
Я вышел из ЧК, но не успел уйти далеко, как ещё одна перестрелка вспыхнула на площади. В считанные мгновения на мостовую легло несколько тел, не подающих признаков жизни. Сбежались доктора, зеваки, и я наконец вновь встретился со своими товарищами из комендатуры. Я помогал носить раненых в больницу, но всё не переставал спрашивать, почему никак не берут и не судят товарища Нельсон, - все мысли были заняты ею, неотвязным страхом того, что в мире такой человек существовал и безнаказанно действовал. Товарищ Срубов мне ответил, что она не самозванка, но полномочия превышает. А когда мы с товарищем Обручевым и товарищем Гикой возвращались на нашу сторону Петрограда, комиссар нам без лишних ушей поведал, что товарищ Нельсон - не просто человек Дзержинского, а на особом у него счету, вежливо говоря - фаворитка. Стало быть, судить и расстреливать её в Петрограде нельзя, а разве что отправить под охраной в Москву, как посылку в ящике.
По дороге мы с товарищем Гикой задержались в Столовой. Там собралась небольшая компания и пела народные песни. Поскольку писать в Москву я более не видел смысла, петь - это всё, что мне оставалось, чтобы окончательно не запутаться и не потеряться в шаткой политической ситуации. Услыхали новость: на заводе заложена бомба; пошли вдвоём с князем Романовым выбивать дверь, но изнутри ответили, что у них всё под контролем. Бомбу обезвредили, работа продолжилась, а мы - продолжили петь. Потом ещё новость: взорвали ЧК. Я даже с места не поднялся: дым осядет - видно будет, как дальше жить, куда дальше идти. И так всех, кого мог, я уже потерял, но если доктор хотел когда-то, чтобы я жил и писал, - значит, буду жить и писать. Как в песне поётся: было всяко - всяко пройдёт.
Постигровое и благодарности
Очень сочувствую товарищу Каминскому [Мэл], который умер в первую же игровую ночь, хотя должен был умереть я.
Только во время игры я краешком игроцкого сознания вспомнил, что у меня в родительских шкафах был советский чёрный кожаный плащ. И надо бы его выгулять, если будут ещё игры по XX веку. Можно совместить этого же персонажа с оным плащом, но пока не знаю, не подавлюсь ли я этим кактусом. Знаю только, что ещё игр - хочется.
Про (псевдо?)мистику уже сказали без меня, и я тоже рад, что по игре меня это не коснулось. Не потому, что оккультных увлечений в XX веке не было - ещё как были, я сам по долгу высшего образования читал и Блаватскую, и Гурджиева, и об их последователях и их влиянии на культурный контекст. Но игра не была заявлена как игра в оккультизм, а в итоге эта тема слишком оттянула на себя одеяло от политики, социалки и прочего менталитета. Для процентного равновесия было бы достаточно одного-двух персонажей, упоротых в мистические откровения.
Спасибо мастерам и игротехам - погружение в эпоху было впечатляющим. Газеты, плакаты, указы и объявления - чувствовался поток жизни, насыщенный, разношёрстный, очень верибельный и осязамо-вещный.
Спасибо докторам, комендатуре и чекистам, редакции и прочим гражданам за все взаимодействия! Столько живых, глубоких историй, столько цепляющих образов, переплетающихся судеб - хочется неспешно листать отчёты и фотографии и ещё некоторое время не отпускать тот мир, который вы создали.
Из игры я вышел раньше стоп-тайма, просто исчерпал все доступные персонажу действия и почувствовал, что песни в полуигровой, полупожизнёвой компании - хороший финал его истории. Прогулялся до гурий, где зависали убитые перед уходом в посмертие, гурии накормили меня вкусными хлебцами и хумусом. После игры нашёл Птаху, забился ей под бок на диване и уже оттуда смотрел завершающий парад. Перебравшись поближе к чаю и сухарикам - спасибо Столовой №1 за вкусную закусь, я в пожизнёвую столовую в этот раз не ходил вообще, - мы ещё некоторое время поговорили с окружающими о прошедшей и грядущих играх и упали спать.
Ночью мне снилось, что на какой-то игре Птаха снова играет какого-то Форратьера, а я - очередного неименного типа, причём у кого-то из нас был псевдоним?позывной?сетевой ник? "Утро-на-море". И нас обоих быстро убили: птахиного персонажа - в какой-то поножовщине, причём нападавших было несколько, и я, видимо, просто не успел вмешаться, а моего - пристрелили, когда он закрыл кого-то собой, вроде, персонажа Мориэль.
Поутру в Столовой я доедал хлебцы от гурий, напал на семечки и запивал вином, поскольку вода уже закончилась. Игроки постепенно разъезжались, и мы тоже скооперировались на такси с Джессом и Тореном. Собрали вещи и реквизит, бросив только сахар, прокатились до вокзала, купили во Вкусвилле морса и воды и поехали в Москву. Где досматривали Гардемаринов и Старгейт и прочими доступными способами морально разлагались. Не теряйте!
@темы: friendship is magic, moments of dream, соседи по разуму, ролевиков приносят не аисты, гнездование пернатых