С нами были незримо братья За'Бэй и До'Бэй (никого не добили, но могли). И вот ещё ачивка: говорил с акцентом при том, что по жизни на немецком не говорю. Не знаю, не вышло ли карикатурно, но акцент очень привязчивый.
Перед игрой мне вспомнился этот немецкоязычный вальсок, ритм которого цеплял и раньше. Кружение на месте, невозможность вырваться из музыкальной шкатулки в противоположность полёту. Не в атмосферу игры, но в самочувствие персонажа до её начала, в его кошмары, пока он находился без сознания.
Передать словами всё, что в персонажной голове происходило, у меня всё-таки не получится. Утешает то, что сам Генрих немногословен.
Попытка отчёта
...В сражении с английской эскадрильей был подбит (как хочется написать: ранен) в крыло. Отрезанный от своих, увёл самолёт в тыл, чтобы не потерять его; я понимал риск больше не суметь поднять этот самолёт в воздух. Но я ещё ни разу не терял самолёта.
При попытке аварийной посадки потерял управление и начал падать. Я был с самолётом до самой земли - удар был быстрым, сильным и громким, словно земную карту, которую видно с высоты, скомкало вокруг меня. Пожара я не помню, но мне удалось выбраться и сорвать с себя горящую форму. Был найден на французской территории, в стороне от обломков, и доставлен в госпиталь с многочисленными ожогами и переломанными рёбрами.
Несколько дней не приходил в себя. Очнулся от тягостной боли и невыносимой жажды, ночью, в темноте. Попросил воды - сперва инстинктивно, по-немецки, потом, вспоминая, по-английски и по-французски, - и глотнул стянутым ожогами горлом из стекающей на бинты прохладной струи.
- Вам нельзя много пить, эфенди. - женский голос негромкий, немолодой.
- Как она меня назвала?
- Мари - армянка.
- Моё имя Хайнрих.
- Поня-ятно...
У доктора английский акцент. Мари называет его эфенди эким. И он как-то поспешно сообщает:
- Я должен буду о Вас сообщить.
И я тоже слишком поспешно подтверждаю:
- Конечно. Сделайте это.
Трудно дышать, но оттянуть с шеи бинты не позволяют. Нащупываю свою правую руку как чужую; правой ноги тоже не чувствую - только левую удаётся согнуть, преодолевая сопротивление затёкших мышц. Говорят, что конечности целы, но меня они не слушаются - рука по плечо, нога до бедра лежат бесполезными тяжёлыми деталями. От слабости при малейшем физическом усилии, от паники тела при потере управления - потере не временной, как в самолёте, а постоянной, повторяющейся раз за разом, пока мозг безуспешно посылает сигналы, - трясёт. Согреваюсь сильно позже.
- Как вы можете работать в такой темноте?..
- Здесь есть свечи. Вы не видите разницы?
Старательно разлепляю неподатливые спёкшиеся веки и впериваюсь в кромешный мрак так, что набухают виски под тугой повязкой. И ничего не могу в нём разглядеть, даже поднеся пальцы к глазам. Я ослеп. Возможно, временно. Говорят, повезло выжить. Повезло остаться калекой, который никогда не будет летать?
- Так Вы лётчик. Взорвавшийся неподалёку особняк - Ваша работа?
- Я - не бомбардировщик. Я истребитель.
- Скажите, за что Вы нас ненавидите?
- А Вы знаете, как погиб Фосс? ...Вот их я ненавижу. А Вас - нет.
Неподвижность - это смерть. Смерть - состариться здесь, в кресле, выполняя одной рукой ту работу, которую выделят как подачку; такое будущее мне обещают, спасибо за честность. Но я знал, что рано или поздно меня заберут. Вот только что со мной будут делать в Монтуаре, если всё, что они могут на допросах, со мной уже случилось?..
Врач и медсестра отходят. Темнота остаётся.
Пациентов немного, либо многие спят. Один мало говорит и много кашляет, другому обещают спасти руки и тоже называют везунчиком, ещё кто-то - гость, которого Мари называет "эфенди бумагописатель", да ещё Жан, мальчишка, бегает с поручениями. Мари подходит часто, берёт за запястье, ищет пульс - или прикасается к губам, проверяя, дышу ли. Опережаю:
- Да жив я, жив.
- Вы ответили раньше, чем я дотронулась!
- Я услышал, как Вы дышите.
Когда пульс ослаб, она напоила меня кофе с ложки. Какая роскошь для госпиталя, где нет даже льда и мечтают о раннем снеге; ну уж нет - снег будет означать дурную погоду для наших пилотов. Если просил хлеба, мне клали не ломоть в ладонь, а маленький кусочек мякиша в рот, - но всё же нет в мире ничего вкуснее холодной воды и тёплого хлеба. Мне многого не нужно - пусть не тратят на меня то, что полезней другим. От морфия отказываюсь: страшно, что к потере управления половиной себя добавится одурманенность. Магнезию всё же вкалывают. Понемногу, незаметно притупляется боль, единственный владеющий моим вниманием спутник в темноте.
По большей части молчу. Изредка приподнимаю левой рукой правую. Порой пытаюсь перевернуться, цепляясь за край койки, но оказывается, что я слишком тяжёл для своей руки. Так и лежу на спине, поворачивая голову на разговоры. Мари садится рядом, держит за руку - просто держит, ни для чего, только чтобы быть, и это странно, почти приятно: оказывается, меня давно никто не держал за руку.
- Я научился узнавать Ваши шаги, - шаги у неё размеренные, тяжёлые.
- Только не говорите, что начинаете привыкать.
- Заканчиваю. - невозможно привыкнуть. - Привыкнуть, знаете ли, непросто.
Она рассказывает, спокойно, как сказку на ночь, о том, как её народ убивали османы - просто для того, чтобы их больше не существовало на территории Османской империи. О том, как ей удалось спастись, подкупить конвоира, переплыть в Европу - и остаться здесь. Гадали, далеко это или близко - Закавказье. Для самолёта всё близко. Мне же всё не давала покоя первая фраза. Всё имеет причину. Даже у варваров должны быть мотивы. Не мне учить османов распоряжаться их землёй.
Здесь многие издалека. Один из пациентов - ирландец, у его народа старые счёты с Англией, поэтому его брат не пошёл на войну. А сам он просто хотел произвести впечатление на девчонку.
- У ваших соотечественников хорошо получается быть османами. - я бы подумал, что Мари говорит это мне, но, поскольку я не вступал в разговор, обращалась она к врачу-англичанину.
- В каждой стране свои "османы". - это уже я. Но "османы" - не повод не сражаться за свою страну.
Брат ирландского парня погиб на своём самолёте. Что-то знакомое кольнуло в сердце.
- Какой у него был самолёт?
- Не знаю. Жёлтый...
- Соболезную. Но он видел небо. Это достойная смерть.
Хотел бы я такую. Но смерть не выбирают и даже не заслуживают. Наверное.
Пациент с мучительным кашлем говорит всё чаще. Некоторое время отказывается назвать своё имя, затем всё же называется: Клаус. По-французски он говорит очень хорошо, и как он мог оказаться в тылу, если не по воздуху, как я... Нет смысла спрашивать, из каких он войск. Но он сам произносит это слово: контрразведка. Она придёт за ним. Тот ли это Клаус, которого я встречал в штабе при награждении?.. Слепота обостряет прочие чувства - его голос кажется мне знакомым. Талантливый мальчик, далеко пошёл. Молчу, чтобы этого не выдать. Впрочем, оба мы обречены.
Ещё он говорит, что в госпитале есть девушка. Сперва намёком, потом прямо: Жан - или мы должны отныне называть его Жанной? - его невеста. Надо же, какой водевиль. Не всякая барышня отважится в мужском платье последовать за возлюбленным. Но если она планировала его спасти, её план теперь также был обречён. Оставаясь наедине, они шепчутся о чём-то, но я не подслушиваю.
- Хорошо, что моя невеста будет считать меня погибшим. Как и мой командир...
- Если Вы назовёте свою фамилию, - предлагает Мари, - мы можем им написать.
- Нет. Не нужно.
Тогда Клаус заговорил со мной в первый раз. Он начал прогуливаться, и его голос был слышен совсем близко. Он сказал, что я знаю, что значит незнание. Откуда же мне это знать? Сказал, что моя невеста будет ждать меня и надеяться до последнего. Но он не знал её. И я не стал спорить. Я хотел бы её отпустить. Но сообщение о том, что я жив, действительно обременит её излишними обязательствами. А врать ей я не мог. Пусть узнает всё в срок. Рано или поздно - скорее рано - меня заберут.
Журналист, зачем-то бодрствующий среди раненых, всё философствовал и спрашивал, почему мы пошли на фронт. Интересно, что он хотел услышать? Пытался доказать, что остаться дома, с семьёй, - лучший выход, что якобы многие на самом деле этого и хотят. Клаус ответил за нас обоих: идут на войну, чтобы защитить своих близких, свой народ, свою страну. Я добавил, что философия слишком сложна, в действительности всё гораздо проще: есть только предательство и трусость, которые найдут любые оправдания и отговорки. Журналист говорил, что всё решили за нас. Но никто не решал за меня, когда я пошёл добровольцем - как и все мои сокурсники. Когда я прошёл экзамен на лётные курсы - с конкурсом в полторы тысячи человек на место. Только теперь, лёжа здесь, я не мог ничего решить за себя.
Если бы я решал, меня забрали бы раньше. Хоть я и не ожидал, что явятся настолько быстро. Раздался шум, и доктор ушёл с кем-то разговаривать на кухне. Этот кто-то был громким, и слово "расстрелять" слышно даже в палате. Жаль, что у меня не получается хотя бы сесть.
- Не хотелось бы, чтобы меня расстреливали лёжа.
- Не всё ли равно?
- Знаете, это несколько унизительно.
Шаги Мари торопливей, чем раньше, но всё так же весомы. Она останавливается над моей койкой, как птица, заслоняющая собой гнездо, и говорит, что за полчаса она сможет меня только добить. Говорит не мне, и я молчу о том, что предпочёл бы пулю или нож, нежели морфий. Молча жду. Кто-то предлагает выдать нас с Клаусом за мёртвых, временно остановить сердце. Но риск слишком велик, и я не понимаю, зачем идти на обман. Ни я, ни Клаус не протестуем против неизбежного. Но есть Жан-Жаннетта, и есть другие, кто, кажется, не хочет, чтобы мы погибли при транспортировке. "Вы вернётесь к своей невесте"... как наивно и глупо. Слишком глупо, чтобы воспринимать всерьёз. И, слыша над собой щелчок затвора, я произношу уверенно, как командир:
- Прошу Вас не делать глупостей. Вы здесь под ответственностью доктора.
В этих стенах не должно было быть насильственных смертей - иначе я сам бы попросил у доктора револьвер. Но что-то произошло. Возня в коридоре, тишина, и все, кто был на ногах, столпились у двери. Кто-то присел на полу, облокотившись о мою койку. Я долго не мог разобрать, в чём повод всеобщего беспокойства, - услышал глухие удары в стену, после кого-то оттащили.
- Мне не нужны руки, я из знатной семьи!
Ага, это с тем, кому обещали спасти руки, случилась небольшая истерика, и он представил, что его всю жизнь будут кормить из серебряной ложечки.
- И каждый раз, выходя до ветра, Вы будете просить кого-нибудь подержать?..
Мари за словом в карман не полезет. И не только за словом. Минутами спустя я всё же понял, что она убила французского офицера. Пробила лёгкое - в госпитале достаточно скальпелей и других острых предметов - и вколола какой-то препарат, не то в попытке спасти, не то рассчитывая добить наверняка. Не укладывается в голове. Ведь за первым подобным гостем придёт второй. Ведь он был свой, а мне здесь не место. Я - враг. Будь я на месте врача, я бы выдал нас с Клаусом. Видимо, поэтому я и не был на месте врача.
- Зачем убивать здорового человека ради полумёртвого?
- Тот, кто приходит в госпиталь убивать, - не человек. А ещё я потратил на Вас слишком много времени, сил и препаратов, если Вам удобнее так думать.
- Нет. Мне удобнее думать, что Вы - хороший человек, гораздо лучший, чем я.
Но я продолжал допытываться, и врач пояснил, что согласился бы нас выдать, если бы речь шла только о выдаче. Но полковник требовал, чтобы через полчаса мы с Клаусом стояли на ногах, угрожая в противном случае расстрелять весь госпиталь, - а поставить меня на ноги было физически невозможно. Что ж, это я мог понять. Врач не мог пожертвовать своими подопечными. Хотя полковник меня даже не видел, а если бы ему показали моё состояние, он мог бы изменить своё решение... Впрочем, тогда я об этом ещё не думал. Я был ошарашен преступлением, совершённым из-за меня, но не по моей вине. Теперь Мари грозил трибунал. И она так же, как я прежде, думала, должно быть, что её выдадут, ведь ей нечего было терять. И так же, как я, ошиблась.
Врач не должен был брать вину на себя. Пока он жил, он спасал чужие жизни. И Мари также. Пусть она и совершила убийство - она была просто напуганной женщиной, которой показалось, что в её дом снова вламываются османы. И когда Клаус предложил сказать, что это он убил офицера, врач принял это предложение, и я не мог возразить. Ничего не получилось бы списать на меня, никто бы не поверил, что я был физически способен на убийство. А у Клауса был яд. Это в порядке вещей: прежде, чем убить себя, забрать врага с собой. Так поступали немецкие разведчики и в прошлом. Жаль, что Клаус не поступил так на самом деле и единственной, кто решилась взять в руки оружие, оказалась женщина. Интересно, убить себя, когда тебе грозит смерть, - это жертва или дезертирство? Зато его невеста будет знать наверняка.
Я слышал шорох оседающего на пол тела и долгие рыдания Жаннетт. Клаус заслужил выбрать свою смерть. Заслужила ли она потерять его сейчас? Из-за одного опрометчивого поступка - одна несчастная девушка. Мари отправила Жаннетт взять платье в её вещах и переодеться, чтобы её состояние вызывало меньше вопросов. Я попросил в следующий раз выдать меня без раздумий. Отказался от любых рискованных уловок, которые могли бы продлить мне жизнь, - медперсонал сам признавал, что у меня для этого слишком слабое сердце. Они сделали всё, что могли, и то, что я не доживу до лагеря, - не их вина и не их печаль; хотя, кажется, я так и не смог им это объяснить.
Ждать оставалось недолго. Кто-то должен был сопровождать полковника, хватиться его долгого отсутствия и войти. Эти кто-то едва ли будут довольны. Все разошлись по своим местам. В эти минуты в госпитале воцарилась тишина. Белел рассвет, но этого я не видел.
БлагодарностиСпасибо Птахе [мастеру] за то, что идея получила воплощение, линии сложились и пересеклись, и всё жило и играло на едином дыхании. Спасибо за возможность сыграть персонажа, спасибо за полковника - хоть мы и не пересеклись, был необходим хоть кто-то, кто относился бы к пленным как к пленным.
Тас [Тамар] за заботу и мудрость, и глубокую историю. Ты заставляешь играть всё, к чему прикасаешься, - это я ещё на Гондолине почувствовал.
Нинкве [врачу Натаниэлю] за прямоту и самоотверженную работу, за то, что всё было под контролем и как за каменной стеной. Мать Генриха - медсестра, но он, кажется, только теперь начал до конца понимать, какой огромный подвиг совершают те, кто отдаёт свою жизнь незнакомым людям.
Силю [Клаусу] за верность долгу, за то, что ни на долю секунды не дал разувериться в общем деле, за ясное принятие своей судьбы.
Кано [Джонни] за очень верибельного и обаятельного персонажа и его искренность.
Дёгред [Жаннетт] за шумного, бойкого, неунывающего Жана с пахучими леденцами, который вносил дуновения свежего воздуха в жизнь госпиталя. За отважную, преданную, чудесную Жаннетт и её чертовски цепляющую историю. По всем земным законам вы двое должны были жить вместе долго и безмятежно, но у войны беззаконие своё.
Дугласу [месье журналисту] за единственное гражданское лицо, прибывшее из другого, непонятного мира, где существует вроде ненавязчивое, но мелочное и равнодушное какое-то любопытство к глупым пешкам, рыцарям и офицерам, павшим на поле. За доказательство тому, что неучастие человека в войне ещё не означает его участия в мире.
Хель [ожоговому австралийцу] за долетавшие до Генриха боль и эмоциональность. Он с Генрихом не разговаривал - интересно, по которой из причин? Пусть его руки спасут - в близкой мирной жизни они ещё пригодятся.
После "ушиба всего лётчика" Генрих наверняка погибнет при транспортировке; я и предполагал, что до Второй Мировой он не доживёт. Он не узнает ни о гибели своего командира, ни о запрете для Германии истребительной авиации. А я его биографию пока выкладывать не буду - надеюсь его ещё когда-нибудь сыграть, в чуть более ранние годы, хоть это практически невозможно. Жду фото.)
Перед игрой мне вспомнился этот немецкоязычный вальсок, ритм которого цеплял и раньше. Кружение на месте, невозможность вырваться из музыкальной шкатулки в противоположность полёту. Не в атмосферу игры, но в самочувствие персонажа до её начала, в его кошмары, пока он находился без сознания.
Передать словами всё, что в персонажной голове происходило, у меня всё-таки не получится. Утешает то, что сам Генрих немногословен.
Попытка отчёта
...В сражении с английской эскадрильей был подбит (как хочется написать: ранен) в крыло. Отрезанный от своих, увёл самолёт в тыл, чтобы не потерять его; я понимал риск больше не суметь поднять этот самолёт в воздух. Но я ещё ни разу не терял самолёта.
При попытке аварийной посадки потерял управление и начал падать. Я был с самолётом до самой земли - удар был быстрым, сильным и громким, словно земную карту, которую видно с высоты, скомкало вокруг меня. Пожара я не помню, но мне удалось выбраться и сорвать с себя горящую форму. Был найден на французской территории, в стороне от обломков, и доставлен в госпиталь с многочисленными ожогами и переломанными рёбрами.
Несколько дней не приходил в себя. Очнулся от тягостной боли и невыносимой жажды, ночью, в темноте. Попросил воды - сперва инстинктивно, по-немецки, потом, вспоминая, по-английски и по-французски, - и глотнул стянутым ожогами горлом из стекающей на бинты прохладной струи.
- Вам нельзя много пить, эфенди. - женский голос негромкий, немолодой.
- Как она меня назвала?
- Мари - армянка.
- Моё имя Хайнрих.
- Поня-ятно...
У доктора английский акцент. Мари называет его эфенди эким. И он как-то поспешно сообщает:
- Я должен буду о Вас сообщить.
И я тоже слишком поспешно подтверждаю:
- Конечно. Сделайте это.
Трудно дышать, но оттянуть с шеи бинты не позволяют. Нащупываю свою правую руку как чужую; правой ноги тоже не чувствую - только левую удаётся согнуть, преодолевая сопротивление затёкших мышц. Говорят, что конечности целы, но меня они не слушаются - рука по плечо, нога до бедра лежат бесполезными тяжёлыми деталями. От слабости при малейшем физическом усилии, от паники тела при потере управления - потере не временной, как в самолёте, а постоянной, повторяющейся раз за разом, пока мозг безуспешно посылает сигналы, - трясёт. Согреваюсь сильно позже.
- Как вы можете работать в такой темноте?..
- Здесь есть свечи. Вы не видите разницы?
Старательно разлепляю неподатливые спёкшиеся веки и впериваюсь в кромешный мрак так, что набухают виски под тугой повязкой. И ничего не могу в нём разглядеть, даже поднеся пальцы к глазам. Я ослеп. Возможно, временно. Говорят, повезло выжить. Повезло остаться калекой, который никогда не будет летать?
- Так Вы лётчик. Взорвавшийся неподалёку особняк - Ваша работа?
- Я - не бомбардировщик. Я истребитель.
- Скажите, за что Вы нас ненавидите?
- А Вы знаете, как погиб Фосс? ...Вот их я ненавижу. А Вас - нет.
Неподвижность - это смерть. Смерть - состариться здесь, в кресле, выполняя одной рукой ту работу, которую выделят как подачку; такое будущее мне обещают, спасибо за честность. Но я знал, что рано или поздно меня заберут. Вот только что со мной будут делать в Монтуаре, если всё, что они могут на допросах, со мной уже случилось?..
Врач и медсестра отходят. Темнота остаётся.
Пациентов немного, либо многие спят. Один мало говорит и много кашляет, другому обещают спасти руки и тоже называют везунчиком, ещё кто-то - гость, которого Мари называет "эфенди бумагописатель", да ещё Жан, мальчишка, бегает с поручениями. Мари подходит часто, берёт за запястье, ищет пульс - или прикасается к губам, проверяя, дышу ли. Опережаю:
- Да жив я, жив.
- Вы ответили раньше, чем я дотронулась!
- Я услышал, как Вы дышите.
Когда пульс ослаб, она напоила меня кофе с ложки. Какая роскошь для госпиталя, где нет даже льда и мечтают о раннем снеге; ну уж нет - снег будет означать дурную погоду для наших пилотов. Если просил хлеба, мне клали не ломоть в ладонь, а маленький кусочек мякиша в рот, - но всё же нет в мире ничего вкуснее холодной воды и тёплого хлеба. Мне многого не нужно - пусть не тратят на меня то, что полезней другим. От морфия отказываюсь: страшно, что к потере управления половиной себя добавится одурманенность. Магнезию всё же вкалывают. Понемногу, незаметно притупляется боль, единственный владеющий моим вниманием спутник в темноте.
По большей части молчу. Изредка приподнимаю левой рукой правую. Порой пытаюсь перевернуться, цепляясь за край койки, но оказывается, что я слишком тяжёл для своей руки. Так и лежу на спине, поворачивая голову на разговоры. Мари садится рядом, держит за руку - просто держит, ни для чего, только чтобы быть, и это странно, почти приятно: оказывается, меня давно никто не держал за руку.
- Я научился узнавать Ваши шаги, - шаги у неё размеренные, тяжёлые.
- Только не говорите, что начинаете привыкать.
- Заканчиваю. - невозможно привыкнуть. - Привыкнуть, знаете ли, непросто.
Она рассказывает, спокойно, как сказку на ночь, о том, как её народ убивали османы - просто для того, чтобы их больше не существовало на территории Османской империи. О том, как ей удалось спастись, подкупить конвоира, переплыть в Европу - и остаться здесь. Гадали, далеко это или близко - Закавказье. Для самолёта всё близко. Мне же всё не давала покоя первая фраза. Всё имеет причину. Даже у варваров должны быть мотивы. Не мне учить османов распоряжаться их землёй.
Здесь многие издалека. Один из пациентов - ирландец, у его народа старые счёты с Англией, поэтому его брат не пошёл на войну. А сам он просто хотел произвести впечатление на девчонку.
- У ваших соотечественников хорошо получается быть османами. - я бы подумал, что Мари говорит это мне, но, поскольку я не вступал в разговор, обращалась она к врачу-англичанину.
- В каждой стране свои "османы". - это уже я. Но "османы" - не повод не сражаться за свою страну.
Брат ирландского парня погиб на своём самолёте. Что-то знакомое кольнуло в сердце.
- Какой у него был самолёт?
- Не знаю. Жёлтый...
- Соболезную. Но он видел небо. Это достойная смерть.
Хотел бы я такую. Но смерть не выбирают и даже не заслуживают. Наверное.
Пациент с мучительным кашлем говорит всё чаще. Некоторое время отказывается назвать своё имя, затем всё же называется: Клаус. По-французски он говорит очень хорошо, и как он мог оказаться в тылу, если не по воздуху, как я... Нет смысла спрашивать, из каких он войск. Но он сам произносит это слово: контрразведка. Она придёт за ним. Тот ли это Клаус, которого я встречал в штабе при награждении?.. Слепота обостряет прочие чувства - его голос кажется мне знакомым. Талантливый мальчик, далеко пошёл. Молчу, чтобы этого не выдать. Впрочем, оба мы обречены.
Ещё он говорит, что в госпитале есть девушка. Сперва намёком, потом прямо: Жан - или мы должны отныне называть его Жанной? - его невеста. Надо же, какой водевиль. Не всякая барышня отважится в мужском платье последовать за возлюбленным. Но если она планировала его спасти, её план теперь также был обречён. Оставаясь наедине, они шепчутся о чём-то, но я не подслушиваю.
- Хорошо, что моя невеста будет считать меня погибшим. Как и мой командир...
- Если Вы назовёте свою фамилию, - предлагает Мари, - мы можем им написать.
- Нет. Не нужно.
Тогда Клаус заговорил со мной в первый раз. Он начал прогуливаться, и его голос был слышен совсем близко. Он сказал, что я знаю, что значит незнание. Откуда же мне это знать? Сказал, что моя невеста будет ждать меня и надеяться до последнего. Но он не знал её. И я не стал спорить. Я хотел бы её отпустить. Но сообщение о том, что я жив, действительно обременит её излишними обязательствами. А врать ей я не мог. Пусть узнает всё в срок. Рано или поздно - скорее рано - меня заберут.
Журналист, зачем-то бодрствующий среди раненых, всё философствовал и спрашивал, почему мы пошли на фронт. Интересно, что он хотел услышать? Пытался доказать, что остаться дома, с семьёй, - лучший выход, что якобы многие на самом деле этого и хотят. Клаус ответил за нас обоих: идут на войну, чтобы защитить своих близких, свой народ, свою страну. Я добавил, что философия слишком сложна, в действительности всё гораздо проще: есть только предательство и трусость, которые найдут любые оправдания и отговорки. Журналист говорил, что всё решили за нас. Но никто не решал за меня, когда я пошёл добровольцем - как и все мои сокурсники. Когда я прошёл экзамен на лётные курсы - с конкурсом в полторы тысячи человек на место. Только теперь, лёжа здесь, я не мог ничего решить за себя.
Если бы я решал, меня забрали бы раньше. Хоть я и не ожидал, что явятся настолько быстро. Раздался шум, и доктор ушёл с кем-то разговаривать на кухне. Этот кто-то был громким, и слово "расстрелять" слышно даже в палате. Жаль, что у меня не получается хотя бы сесть.
- Не хотелось бы, чтобы меня расстреливали лёжа.
- Не всё ли равно?
- Знаете, это несколько унизительно.
Шаги Мари торопливей, чем раньше, но всё так же весомы. Она останавливается над моей койкой, как птица, заслоняющая собой гнездо, и говорит, что за полчаса она сможет меня только добить. Говорит не мне, и я молчу о том, что предпочёл бы пулю или нож, нежели морфий. Молча жду. Кто-то предлагает выдать нас с Клаусом за мёртвых, временно остановить сердце. Но риск слишком велик, и я не понимаю, зачем идти на обман. Ни я, ни Клаус не протестуем против неизбежного. Но есть Жан-Жаннетта, и есть другие, кто, кажется, не хочет, чтобы мы погибли при транспортировке. "Вы вернётесь к своей невесте"... как наивно и глупо. Слишком глупо, чтобы воспринимать всерьёз. И, слыша над собой щелчок затвора, я произношу уверенно, как командир:
- Прошу Вас не делать глупостей. Вы здесь под ответственностью доктора.
В этих стенах не должно было быть насильственных смертей - иначе я сам бы попросил у доктора револьвер. Но что-то произошло. Возня в коридоре, тишина, и все, кто был на ногах, столпились у двери. Кто-то присел на полу, облокотившись о мою койку. Я долго не мог разобрать, в чём повод всеобщего беспокойства, - услышал глухие удары в стену, после кого-то оттащили.
- Мне не нужны руки, я из знатной семьи!
Ага, это с тем, кому обещали спасти руки, случилась небольшая истерика, и он представил, что его всю жизнь будут кормить из серебряной ложечки.
- И каждый раз, выходя до ветра, Вы будете просить кого-нибудь подержать?..
Мари за словом в карман не полезет. И не только за словом. Минутами спустя я всё же понял, что она убила французского офицера. Пробила лёгкое - в госпитале достаточно скальпелей и других острых предметов - и вколола какой-то препарат, не то в попытке спасти, не то рассчитывая добить наверняка. Не укладывается в голове. Ведь за первым подобным гостем придёт второй. Ведь он был свой, а мне здесь не место. Я - враг. Будь я на месте врача, я бы выдал нас с Клаусом. Видимо, поэтому я и не был на месте врача.
- Зачем убивать здорового человека ради полумёртвого?
- Тот, кто приходит в госпиталь убивать, - не человек. А ещё я потратил на Вас слишком много времени, сил и препаратов, если Вам удобнее так думать.
- Нет. Мне удобнее думать, что Вы - хороший человек, гораздо лучший, чем я.
Но я продолжал допытываться, и врач пояснил, что согласился бы нас выдать, если бы речь шла только о выдаче. Но полковник требовал, чтобы через полчаса мы с Клаусом стояли на ногах, угрожая в противном случае расстрелять весь госпиталь, - а поставить меня на ноги было физически невозможно. Что ж, это я мог понять. Врач не мог пожертвовать своими подопечными. Хотя полковник меня даже не видел, а если бы ему показали моё состояние, он мог бы изменить своё решение... Впрочем, тогда я об этом ещё не думал. Я был ошарашен преступлением, совершённым из-за меня, но не по моей вине. Теперь Мари грозил трибунал. И она так же, как я прежде, думала, должно быть, что её выдадут, ведь ей нечего было терять. И так же, как я, ошиблась.
Врач не должен был брать вину на себя. Пока он жил, он спасал чужие жизни. И Мари также. Пусть она и совершила убийство - она была просто напуганной женщиной, которой показалось, что в её дом снова вламываются османы. И когда Клаус предложил сказать, что это он убил офицера, врач принял это предложение, и я не мог возразить. Ничего не получилось бы списать на меня, никто бы не поверил, что я был физически способен на убийство. А у Клауса был яд. Это в порядке вещей: прежде, чем убить себя, забрать врага с собой. Так поступали немецкие разведчики и в прошлом. Жаль, что Клаус не поступил так на самом деле и единственной, кто решилась взять в руки оружие, оказалась женщина. Интересно, убить себя, когда тебе грозит смерть, - это жертва или дезертирство? Зато его невеста будет знать наверняка.
Я слышал шорох оседающего на пол тела и долгие рыдания Жаннетт. Клаус заслужил выбрать свою смерть. Заслужила ли она потерять его сейчас? Из-за одного опрометчивого поступка - одна несчастная девушка. Мари отправила Жаннетт взять платье в её вещах и переодеться, чтобы её состояние вызывало меньше вопросов. Я попросил в следующий раз выдать меня без раздумий. Отказался от любых рискованных уловок, которые могли бы продлить мне жизнь, - медперсонал сам признавал, что у меня для этого слишком слабое сердце. Они сделали всё, что могли, и то, что я не доживу до лагеря, - не их вина и не их печаль; хотя, кажется, я так и не смог им это объяснить.
Ждать оставалось недолго. Кто-то должен был сопровождать полковника, хватиться его долгого отсутствия и войти. Эти кто-то едва ли будут довольны. Все разошлись по своим местам. В эти минуты в госпитале воцарилась тишина. Белел рассвет, но этого я не видел.
БлагодарностиСпасибо Птахе [мастеру] за то, что идея получила воплощение, линии сложились и пересеклись, и всё жило и играло на едином дыхании. Спасибо за возможность сыграть персонажа, спасибо за полковника - хоть мы и не пересеклись, был необходим хоть кто-то, кто относился бы к пленным как к пленным.
Тас [Тамар] за заботу и мудрость, и глубокую историю. Ты заставляешь играть всё, к чему прикасаешься, - это я ещё на Гондолине почувствовал.
Нинкве [врачу Натаниэлю] за прямоту и самоотверженную работу, за то, что всё было под контролем и как за каменной стеной. Мать Генриха - медсестра, но он, кажется, только теперь начал до конца понимать, какой огромный подвиг совершают те, кто отдаёт свою жизнь незнакомым людям.
Силю [Клаусу] за верность долгу, за то, что ни на долю секунды не дал разувериться в общем деле, за ясное принятие своей судьбы.
Кано [Джонни] за очень верибельного и обаятельного персонажа и его искренность.
Дёгред [Жаннетт] за шумного, бойкого, неунывающего Жана с пахучими леденцами, который вносил дуновения свежего воздуха в жизнь госпиталя. За отважную, преданную, чудесную Жаннетт и её чертовски цепляющую историю. По всем земным законам вы двое должны были жить вместе долго и безмятежно, но у войны беззаконие своё.
Дугласу [месье журналисту] за единственное гражданское лицо, прибывшее из другого, непонятного мира, где существует вроде ненавязчивое, но мелочное и равнодушное какое-то любопытство к глупым пешкам, рыцарям и офицерам, павшим на поле. За доказательство тому, что неучастие человека в войне ещё не означает его участия в мире.
Хель [ожоговому австралийцу] за долетавшие до Генриха боль и эмоциональность. Он с Генрихом не разговаривал - интересно, по которой из причин? Пусть его руки спасут - в близкой мирной жизни они ещё пригодятся.
После "ушиба всего лётчика" Генрих наверняка погибнет при транспортировке; я и предполагал, что до Второй Мировой он не доживёт. Он не узнает ни о гибели своего командира, ни о запрете для Германии истребительной авиации. А я его биографию пока выкладывать не буду - надеюсь его ещё когда-нибудь сыграть, в чуть более ранние годы, хоть это практически невозможно. Жду фото.)